Вот и дворец Аида, у ворот сидит Эак: в мифах это величавый судья грехов человеческих, а здесь — крикливый раб-привратник. Дионис накидывает львиную шкуру, стучит. «Кто там?» — «Геракл опять пришел!» — «Ах, злодей, ах, негодяй, это ты у меня давеча увел Кербера, милую мою собачку! Постой же, вот я напущу на тебя всех адских чудовищ!» Эак уходит, Дионис в ужасе; отдает рабу Гераклову шкуру, сам надевает его платье. Подходят вновь к воротам, а в них служанка подземной царицы: «Геракл, дорогой наш, хозяйка так уж о тебе помнит, такое уж тебе угощение приготовила, иди к нам!» Раб радехонек, но Дионис его хватает за плащ, и они, переругиваясь, переодеваются опять. Возвращается Эак с адской стражей и совсем понять не может, кто тут хозяин, кто тут раб. Решают: он будет их стегать по очереди розгами, кто первый закричит, тот, стало быть, не бог, а раб. Бьет. «Ой-ой!» — «Ага!» — «Нет, это я подумал: когда же война кончится!» — «Ой-ой!» — «Ага!» — «Нет, это у меня заноза в пятке». — «Ой-ой!… Нет, это мне стихи плохие вспомнились». — «Ой-ой!… Нет, это я Еврипида процитировал». — «Не разобраться мне, пусть уж бог Аид сам разбирается». И Дионис с рабом входят во дворец.
Оказывается, на том свете тоже есть свои соревнования поэтов, и до сих пор лучшим слыл Эсхил, а теперь у него эту славу оспаривает новоумерший Еврипид. Сейчас будет суд, а Дионис будет судьей; сейчас будут поэзию «локтями мерить и гирями взвешивать». Правда, Эсхил недоволен: «Моя поэзия не умерла со мной, а Еврипидова умерла и под рукой у него». Но его унимают: начинается суд.
Еврипид обвиняет Эсхила: «Пьесы у тебя скучные; герой стоит, а хор поет, герой скажет два-три слова, тут пьесе и конец. Слова у тебя старинные, громоздкие, непонятные. А у меня все ясно, все как в жизни, и люди, и мысли, и слова». Эсхил возражает: «Поэт должен учить добру и правде. Гомер тем и славен, что показывает всем примеры доблести, а какой пример могут подать твои влюбленные героини? Высоким мыслям подобает и высокий язык, а твои тонкие речи могут научить граждан лишь не слушаться начальников». Эсхил читает свои стихи — Еврипид придирается к каждому слову: «Вот у тебя Орест над могилою отца молит его „услышать, внять…“, а ведь „услышать“ и „внять“ — это повторение!» («Чудак, — успокаивает его Дионис, — Орест ведь к мертвому обращается, а тут, сколько ни повторяй, не докличешься!») Еврипид читает свои стихи — Эсхил придирается к каждой строчке: «Все драмы у тебя начинаются родословными: „Пелоп, который дал имя Пелопоннесу, был мне прадедом…“, „Геракл, который…“, „Тот Кадм, который…“, „Тот Зевс, который…“». Дионис их разнимает: пусть говорят по одной строчке, а он, Дионис, с весами в руках будет судить, в какой больше весу. Еврипид произносит стих неуклюжий и громоздкий: «О, если б бег Арго остановила свой…»; Эсхил — плавный и благозвучный: «Речной поток, через луга лиющийся…»; Дионис неожиданно кричит: «У Эсхила тяжелей!» — «Да почему?» — «Он своим потоком подмочил стихи, вот они и тянут больше».
Наконец стихи отложены в сторону, Дионис спрашивает у поэтов их мнение о политических делах в Афинах и опять разводит руками: «Один ответил мудро, а другой — мудрей». Кто же из двух лучше, кого вывести из Аида? «Эсхила!» — объявляет Дионис. «А обещал меня!» — возмущается Еврипид. «Не я — язык мой обещал», — отвечает Дионис еврипидовским же стихом. «Виноват и не стыдишься?» — «Там нет вины, где никто не видит», — отвечает Дионис другой цитатой. «Надо мною, над мертвым смеешься?» — «Кто знает, жизнь и смерть — не одно ль и то же?» — отвечает Дионис третьей цитатой, и Еврипид смолкает. Дионис с Эсхилом собираются в путь, а бог Аид их напутствует: «Такому-то политику, и такому-то мироеду, и такому-то поэту скажи, что давно уж им пора ко мне…». На этом кончается комедия.
До сих пор мы не сказали одного: названия комедии. Называется она неожиданно: «Лягушки». Почему? Потому что хор в ней одет лягушками, и когда Дионис плывет на челноке в царство мертвых, то хор поет ему квакающую песню. В греческой комедии такие фантастические хоры были не редкостью: в другой вещи Аристофана хор изображает птиц, в третьей — облака, а у одного его современника — буквы азбуки, и вступительная песня начинается словами: «бета-альфа — ба, бета-альфа — ба…» А у Аристофана квакающая песня лягушек начинается словами странными, но хорошо вам известными: «Брекекекекс, коакс, коакс! Брекекекекс, коакс, коакс!» Узнаете? Так разговаривал один лягушонок в сказке Андерсена «Дюймовочка». Сочиняя ему такую реплику, датский сказочник учился не только у природы, но и у Аристофана.
В Аттике было около 300 тысяч жителей (примерно столько, сколько в нынешнем городе Смоленске). Но полноправных граждан — таких, которые голосовали в собрании, заседали в совете и суде, бесплатно сидели в театре, — из них была только одна десятая часть. Остальные были метэки, женщины и рабы.
Слово «метэк» значит «сосед по жилью». Так назывался гражданин одного города, постоянно живущий в другом. Обычно это были ремесленники и торговцы, люди деловитые и хозяйственные. У себя на родине заниматься таким трудом было стыдно: свободному гражданину приличным считалось или воевать, или управлять государством. А на чужбине их труду были только рады: купить землю или дом они не имели права, но снять мастерскую, завести орудия, приобрести рабов — сколько угодно. Государство собирало с них налог и богатело, а в военное время они сражались в одном строю с гражданами. Если раб выкупался на волю и становился вольноотпущенником, то и он жил в городе на положении метэка — как подданный, но не как гражданин.